DE
12+

0

Кристиан Тайхманн - 23.05.2007 02:17
Я благодарю всех участников дискуссии за интересные предложения и за многостороннюю критику. Особенно я благодарен челябинским коллегам за чудесный перевод и за их энтузиазм в работе над развитием интернет-семинара. Для меня он всегда является источником новых знаний и интересных подходов. Большинство высказанных предложений побудили меня к дальнейшим размышлениям и будут учтены в работе. Я бы хотел сжато ответить на вопросы, суть которых, по моему мнению, фокусируется на трех пунктах:
1. Континуитеты
Континуитет между царским периодом и ранней советской эпохой однозначен. Его носителями выступали две группы: инженеры и «туркестанцы» (еще до революции проживавшие в Центральной Азии русские). Хотя партийное руководство в Ташкенте высказывало сомнения относительно этих двух групп, в 1920-е гг. кооперация между ними и большевиками увенчалась успехом и сохранила свое воздействие и в 1930-е. Басмачи, восставшие против господства большевиков в Центральной Азии, также ценили знания инженеров. В 1920-30-х гг. убийства инженеров и разрушения ирригационных сооружений случались чрезвычайно редко, т.к. перед лицом советского рационирования продуктов они означали бы голод и потерю популярности. 
Другой вид преемственности происходит из факта, что новшества в ирригационной системе всегда и везде в мире имеют одинаковые последствия (так утверждает, к примеру, историк Иоахим Радкау в своей книге «Природа и власть»): с одной стороны, ирригация ведет к расширению полезных площадей и высоким урожаям, с другой — к повышению уровня грунтовых вод и солености почвы. Эти проблемы существовали еще до 1917 г. и революция в этом плане ничего не изменила. 
Хлопок также находился под прицелом русского правительства и до 1917 г. Желание независимости от импорта хлопка привело к масштабным проектам в этом секторе, где ирригация играла важную роль. Для правительства и русских предпринимателей возделывание хлопка было свидетельством успеха колонизации Туркестана. Русский колониализм и хлопок с 1880-х гг. находились в тесной связи. Если для 1930 гг. говорить о хлопке как индикаторе успеха цивилизаторской миссии — термин, который был создан для описания кампаний культурного освоения колониальной периферии, то нужно рефлексировать, в каком соотношении сталинизм поздних 1930-х гг. находится с колониальной историей России в Центральной Азии до 1917 г. 
2. Центр и периферия
Строительство Большого Ферганского канала в 1939-40-х гг. имело свою узбекскую специфику. В Москве были утверждены все средства на строительство канала, писатели и художники (среди них Сергей Эйзенштейн) как обычно посещали крупные стройки. Несмотря на это, канал являлся и личным проектом Усмана Юсупова. Примечательно, что строительство приходится на ту фазу, когда вследствие высказанной на 18 Партсъезде критики другие крупные гидрологические проекты были заморожены (подробнее см. работы Клауса Гествы). В Узбекистане, напротив, строительство каналов между 1938 и 1941 гг. процветало. Повлияла ли пропаганда этого времени на решимость молодежи 1950-х гг. ехать на освоение казахстанской целины, остается неясным. (Для опрошенных мною людей, решение в пользу целины было скорее желанием использовать новые шансы и работать на великой стройке, независимо от ее местонахождения: в Сибири, на севере или в Центральной Азии).
Обвинять всех функционеров и составителей отчетов из Центральной Азии в «незнании и недостатке опыта» может привести к излишним обобщениям (противоположные примеры представляет нам фигура Николая Паскукия в Туркменистане, ср. также данные биографии Беккера в тексте, сн. 25). Вопрос модерности сталинизма можно прояснить только через попытку понять, как функционеры беккеровского типа видели свое окружение. Ошеломляющей и интересной является двойственность его размышлений: с одной стороны, он как большевистский сторонник модернизации критикует систему орошения за ее неэффективность, как если бы ирригация в Центральной Азии описывалась сегодня. С другой — риторикой «вредителей и врагов» и «отсталости» он раскрывает себя как растерянный сталинист, который не знает, что делать дальше. 
Важнейший вопрос — который напрашивается на основании выссказываний персонажей моих источников — вопрос об актерах и их позиции между центром и периферией. Разделение на «русских», «большевиков» и «узбеков» на основании критериев «компетенции и прагматизма» не позволяет продвинуться дальше. В сталинском Советском Союзе существовало структурное недоверие между центром и периферией, которое могло быть смягчено только с помощью надинституциональных и надпространственных патронажных сетей. Отношения между центром и периферией не могут быть поняты без этих патронажных сетей. Если в коммуникации внутри этой сети все кроме хлопка теряет свою значимость (как это показано в тексте на примере Сталина), для меня это является индикатором заметного изменения отношений «центр-периферия». В этом случае хлопок является не только индикатором успеха цивилизаторской миссии, но и индикатором личностной лояльности внутри сети повиновения. Все вопросы были сведены к экономическому — к хлопку. 
3. Работа и сопротивление
Понятие «советизация» возникло благодаря перспективе, из которой Сергей Поляков в 1989 г. описал узбекское общество в своей книге «Традиционализм в современном среднеазиатском обществе». Он показал, что советская политика модернизации экономики, семейных структур и стиля жизни потерпела поражение. Этот анализ совпадает с западными интерпретациями крестьянских обществ в фазу модернизации, как например в часто цитируемой книге Джеймса Скотта (James Scott) «Weapons of the Weak» (1985). Скотт описывает, как крестьяне через мелкие акции сопротивления обороняются против больших модернизационных изменений. Реакции крестьянского населения Узбекистана на коллективизацию и продвижение хлопка (после крупных восстаний в период 1929-1932 гг.) четко совпадают с описанными Скоттом образцами. Анализ не позволяет говорить об узбекской специфике сопротивленческих действий. Многие поведенческие практики применялись в русских деревнях, что подробно показала Шейла Фицпатрик. В этом смысле, Узбекистан не «специфичен», но «репрезентативен» для понимания сталинизма
Для ирригации была важна местные способы ее осуществления. Локальные знания всегда использовались советскими инженерами при строительстве каналов. Террор 1937/38 негативно повлиял на локальные знания об орошении, т.к. мирабы целенаправленно преследовались. Традиционно строительство каналов и уход за ними зимой и весной осуществли мужчинами. Коллективизация в этом плане ничего не изменила. Однако, через нее (как и в России) произошло изменение специфически гендерного разделения труда. Это относится прежде всего к требующему больших временных и трудовых затрат сбору хлопка. Источники полны свидетельств, что с конца 1930-х гг. эта работа осуществлялась прежде всего женщинами и детьми. Интересен в этом плане не вопрос, почему мужчины меньше работали на колхозных полях, а вопрос, чем они занимались, пока их женщины собирали хлопок. 
Центральным направлением моей работы является анализ взаимосвязи советской национальной политики и истории орошения. Явственнее всего эта взаимосвязь может быть описана через отношения центра и периферии (не только Москва-Центральная Азия, но и Ташкент-узбекские регионы и т.д.). Наряду с развитием национальная политика 1920-х гг. и инвестиции в систему орошения привнесли в Центральную Азию и конфликты. Хлопковая политика 1930-х гг. показала себя чрезвычайно разрушительной. Однако было бы упрощением видеть прямую связь между этим периодом и современной экологической катастрофой в Узбекистане. Экологические показатели начали ухудшаться в регионе в конце 1960-х гг., когда применение машин на строительстве каналов и удобрений на полях стали повсеместной практикой. Также и политические отношения между центром и периферией в эти годы изменились. Этнологи, географы и агрономы изучают эту новую линию развития — долговременная историческая перспектива, напротив, отсутствует. 
Рабочая группа исследователей еврейской и восточно-европейской истории и культуры - 08.05.2007 14:57
Протокол обсуждения текста Кристиана Тайхмана «The Economy of Nationality. Stalinism and Irrigation in Uzbekistan, 1924-1941»
В своей диссертации, посвященной большевистской политике ирригации в Центральной Азии, Кристиан Тайхман концентрирует свое внимание прежде всего на Узбекистане. Ознакомившись с фрагментом его работы, участники дискуссии отметили релевантность темы. Автору удалась увлекательная история, освещающая сталинизм из перспективы периферии и демонстрирующая, насколько развитие на местах препятствовало политике ецентрализации в Советском Союзе. Мы желаем автору успехов на завершающем этапе исследования.
В данном протоколе основное внимание будет уделено (подразумеваемым) слабым местам текста. В общем же участники дискуссии отметили четкую структуру и значимость работы. Критика затрагивает два пункта: определение понятия модерности и аналитический подход автора. 
При изучении модерности и ее границ в Советском Союзе нужно принимать во внимание, что собеседники историка (например, составители отчетов НКВД) сами не были свободны от предубеждений и постоянно оперировали шаблонами: модерность была боевым паролем большевиков, притязаниями на власть с характерными цивилизаторскими чертами. Не попали ли и авторы отчетов в плен характерного для того времени дискурса модерности? Советские планы предусматривали одно: принести эту модерность народам Советского Союза. Не просматривается ли здесь принцип стратегического порабощения? Не должен ли был провал советской модерности на периферии (здесь, в случае попыток ирригации) принудительно повлечь за собой ее выключение? Кристиан Тайхман затрагивает эти вопросы, когда позволяет говорить источникам, но сам, по-видимому, остается в плену советского восприятия модерности. Хотя он может убедительно показать, что цивилизаторская миссия в Узбекистане в конце в концов могла быть заменена эксплуатацией, однако, было ли это результатом модерности?
Автор неясно обращается с понятием модерности. Он использует его как для отграничений «претензий и действительности» советской пропаганды, так и для легитимации советских великих строек. Поэтому наша дискуссия первоначально концентрировалась вокруг этого подразумеваемого раздвоения, которое, по нашему мнению, разрешимо только путем концентрации внимания на действующих актерах. Однако у автора актеры говорят только в заданных системой рамках. Здесь модерность понимается только как дихотомия центра и периферии. Это противопоставление может быть преодолимо через другой подход, который ведет от систем и действий центра к живущим на периферии и пишущим оттуда людям. Более четкая постановка вопросов по отношению к отчетам НКВД, которые описывают традиционные действия местных жителей как «отсталые», могла бы привести к новым результатам: модерность для узбеков означала не обязательно новую систему орошения, но в большей степени дальнейшее развитие испытанных способов хозяйствования. Почему большевики не использовали знания периферии — только ли потому, что они не соответствовали модернистским тенденциям? Были ли большевики вообще способны рефлектировать свои действия и мысли, так как ставшие следствием их мероприятий потери урожая и неправильное освоение земли указывают на то, что в самом советском понимании «модерности» был заложен ее провал. Или они просто боялись поставить под сомнения свою идеологию? Интересно было бы узнать оценку системы орошения с позиций современных экологических и экономических воззрений.
Если даже борьба против так называемых врагов и была выражением безвластия и ретуширования собственных ошибок, все же цитируемые в тексте персоны (хотя бы Беккер) демонстрируют обыкновенное незнание и недостаток опыта общения с узбеками. Они имели предубеждения, которые однако были релятивированы. Если речь идет о том, что местные переводили воду через дороги, т.е. в небольших масштабах орошение могло функционировать, то прежде всего это видится обвинением в адрес периферии, подтверждением предубеждения в отсталости. Но детальный отчет демонстрирует, во-первых, альтернативные способы орошения, во-вторых, понимание это большевиками, в третьих, прагматизм, которых развивают актеры в условиях навязанной им модерности. Этот способ прочтения позволяет создать более многослойный взгляд на события, чем это сделал К.Тайхман. Узбеки и без того представлены в тексте слабо. Даже если к этому вынудило отсутствие источников, то, как показывает вышеобозначенный пример, позицию «людей на периферии» возможно выявить. Взгляд между строк вырисовывает контуры человека в истории.
В целом же участники коллоквиума подчеркнули свое желание узнать больше об актерах и от них. Их жизненные миры могли бы дать больше сведений о восприятии модерности, надеждах и идеалах, которые позволят выйти за границы перспективы «друг-враг». С другой стороны, истории, которые нам рассказывают актеры в источниках, могут предоставить данные о том, что не было ими упомянуто: что не описывали «актеры на местах?» Замалчивали ли они что-то, не понимали этого? 
Кратко: текст Кристиана Тайхмана вызвал живую дискуссию, которая увела от темы и подошла к вопросу исторических подходов. Решающим поводом для этого было понятие модерности, вызвавшее три вопроса: 1.Что означала «модерность» для большевиков? 2. Что она означала для узбеков и как они воспринимали «модерность» большевиков? 3. Что означает модерность для нас, работающих сегодня историков? Тем самым мы выходим на необходимость саморефлексии. Решение проблемы мы видим в исследовании жизненных миров, исходящем из перспективы соответствующих актеров.
Ульрике Шпейнле, Мартин Вэлли, Йорн Хаппель
В первую очередь, моя благодарность автору за прекрасно организованный и чётко
сформулированный текст. К сожалению, как неспециалист в проблеме, могу задать лишь
дилетантские вопросы…
1. К вопросу о преемственности курса советской водной политики в Средней Азии.
Правильно ли я понял, что Ризенкампф (и его коллеги-инженеры) попросту продолжили
собственные работы и программы, начатые еще в Российской империи и приостановленные после революции 1917 г., найдя одобрение им у советского руководства (вплоть до начала репрессий в 1928 г. и затем после 1933 г.), используя те же методы и сталкиваясь с теми же трудностями?
2. Что советское руководство считало причиной проблем в Узбекистане.
а) Правильно ли я понял, что статус «национальной республики» в глазах советского
руководства автоматически связывался с тезисами о периферийности региона и отсталом
«социальном порядке», о каком бы регионе ни шла речь?
b) Что именно имели в виду советские администраторы, говоря об «организационных
вопросах» как причине проблем Узбекистана? Отсутствие или малочисленность узбекских
партийных организаций? Недостаточное их влияние на традиционные локальные структуры — или, напротив, «сращивание» с последними? Коррумпированность? 
c) Какая часть населения Узбекистана (хотя бы примерно в процентном соотношении)
была вовлечена в колхозы в начале и в конце изучаемого Вами периода? Как изменилась
доля колхозников в Узбекистане после проведения «больших строек»? Вы упомянули
только о «подавляющей части мужского населения Узбекистана». Следует ли понимать,
что на колхозных полях работали только женщины и дети?
3. Ваш тезис о провале «советизации» Узбекистана и интерпретация, в соответствии с
гипотезой Ш.Фицпатрик, «актов воровства, бесхозяйственности и мошенничества» как
«системы местных соглашений, неизбежных в процессе выживания», показался мне самым любопытным в работе. Насколько «умышленной» или «стихийной», насколько
распространенной была такая система? Как участвовали в ней, или как реагировали на
нее локальные, региональные и центральные власти?
Мне показалось, что Вы слишком резко противопоставили друг другу «приезжих
инспекторов и приезжих государственных чиновников» (выявлявших акты воровства), с
одной стороны, и узбекских крестьян (совершавших эти акты), с другой. Какое место в
этих взаимоотношениях занимали узбекские коммунисты, руководители колхозов и местных партийных комитетов? 
Как я понял из Вашего текста, центральное руководство пыталось бороться с этой
«системой» лишь на уровне республик и регионов, — в поисках причины неудач 2водной
политики» оно обвиняло руководство республики и беспартийных специалистов в
политических преступлениях (антисоветское вредительство и саботаж). 
Подвергались ли подобным обвинениям представители местных партийных организаций
(на уровне колхозов и районов)? Или же «мелкие происшествия и утечки» с участием
членов партии замалчивались вовсе? Или интерпретировались обычно в категориях более
«мягких» (как, например, «бесхозяйственность»)?
4. Ваш вывод о свертывании в 1930-е гг. курса на советскую модернизацию Узбекистана
и замену его утилитарно-потребительской «хлопковой программой» кажется мне
упрощенным. Утилитарные соображения в советской плановой экономике всегда
корректировались и сочетались с политическими нуждами. Проект «народных строек» не
был идеей для местного утилитарного применения, и пропагандистский тезис
«Юсуповского» периода (с 1937 г.) не был лишь проявлением «личного стиля» Юсупова.
Собственно, и решение о строительстве Большого Ферганского канала принимал не
Юсупов, а московское руководство.  Мне кажется, «культурная кампания» в 1930-е гг. продолжилась, только основным методом ее стала «трудотерапия», «воспитание коллективным трудом», которое должно было наконец пронять выходцев из отдаленных разрозненных общин, до того не представлявших себе масштаба коммунистического строительства и не связанных с ним.
Лозунг «копая каналы, крестьяне становятся членами социалистического общества,
идущего к коммунизму», лишь продолжение лозунгов, под которыми строили
Беломорско-Балтийский канал (ср. высказывания Максима Горького и группы советских
писателей после поездки на Беломорканал: «преступники в процессе строительства
канала становятся советскими гражданами»), Туркестано-Сибирскую железную дорогу
(Турксиб), ДнепроГЭС, Магнитогорск, БАМ и т.д. Это часть «большого проекта»
строительства «нового человека и нового общества» через «общий труд на общее благо»
(в соответствии с концепцией трудового коллектива как решающего фактора в
социализации личности, и, кстати, с идеей о труде в коммунистическом обществе как
источнике радости, а не материальной наживы). Собранный хлопок — это (политический)
критерий успешности коллективной работы, а не только сырье для союзной
промышленности. 

Алексей Богомолов - 09.04.2007 10:00
Sunnat, Tashkent - 07.04.2007 03:42
very informative and impressive, has a lot of good information
Thank you for posting this article!
Оксана Нагорная - 30.03.2007 14:06
Дорогой Кристиан,
искреннее спасибо за твой текст, который позволил моему представлению о раннесоветской Средней Азии преодолеть рамки «Белого солнца пустыни» и картинки из Букваря «Дочь Советской Киргизии». Действительно, исследования «царского» и «советского» вариантов колонизации окраин позволяют ярче представить властные практики и факторы, обусловившие их реализацию. Хотелось бы задать несколько вопросов, которые, возможно, выходят за пределы проекта.
1. Какое место было отведено Узбекистану в общем ряду среднеазиатских территорий? Насколько избирательной была национальная и ирригационная политика центра? Одним из ключевых выводов в тексте является утверждение, что крестьянство Узбекистана не стало советским. Были ли отраженные в тексте механизмы резистенции характерны только для населения этой республики?
2. Мне показалось весьма примечательным использование в советском господствующем дискурсе понятия «национальная республика» как объясняющего толкования неудач модернизационных программ. Возможно, именно здесь коренится объяснение столь слабого применения в Средней Азии технологий. Хотелось бы узнать также, посредством каких образов Узбекистан презентовался на общесоюзном уровне?
3. Какую роль в описываемых процессах играла «освобожденная женщина Востока»? Рассматривалась ли данная социальная группа в качестве объекта политики ирригации, резервуара рабочей силы при сборе хлопка или адресата (мотива) пропаганды.
Лариса Коновалова - 28.03.2007 14:04
Дорогой, Кристиан,
спасибо за интересный текст. Впечатляет четко выстроенная структура проекта, источниковая основа, объем проведенной Вами работы в целом. В связи с этим представляет интерес краткая предистория создания проекта. Как и почему была выбрана данная тема?
В тексте несколько раз упоминается «национальный вопрос». Понятно, что в тексте проекта сложно раскрыть столь обширную тему. Но национальная проблематика «прозвучала» бы, на мой взгляд, более убедительно на фоне приведенных данных о национальном составе Узбекистана в рассматриваемый период. Национальная проблема — лишь один из аспектов взаимоотношений узбекского населения с приезжими инженерами и московскими руководителями.
Желаю успехов в реализации проекта.
Ольга Никонова - 27.03.2007 15:17
Дорогой Кристиан,
Спасибо за интересную тему и интересный текст. Хочется сразу сделать комплимент за его прекрасную «организацию». Легко читается и понимается. Но вопросы все же остаются. Не буду повторять то, что уже высказали коллеги, потому лишь те моменты, которые еще не прозвучали. 
1. Из общих впечатлений, мне показалось, что в тексте довольно мало отражена специфика Узбекистана, за исключением «хлопка», «мирабов» и пары других моментов. Представляется, что до прихода царской и советской администрации в Туркестан с их проектами ирригации там уже существовали определенные сложившиеся отношения, правила, стереотипы по отношению и к воде, и к хлопку, и к этим странным и чужим русским, навязывающим свои проекты. Можно предположить также, что в этой системе отношений «вокруг воды» какую-то роль играли старейшины узбекских поселений, духовные лица, что в 20-е — 30-е гг. «вода» стала одной из «карт» в борьбе советской власти и басмачей друг против друга.
2. Не до конца ясными остались институциональный и личностный уровни взаимоотношений «Москвы» и «Узбекистана». Для меня, в частности, загадочными остались отношения внутри треугольника: Центр — Среднеазиатское бюро — Республиканские органы власти. Проблема раздела компетенций, борьбы интересов и борьбы за власть, каналов влияния, мне кажется, осталась открытой. Тоже касается и «личностей», которые связаны с проектами ирригации Узбекистана, будь то политические личности или инженеры.
3. Предполагая, что этот сюжет — один из самых трудных, все же хочется упомянуть о том, что интересно было бы узнать об отношении местного населения к русским «миссионерам» от ирригации и проектам преобразования Узбекистана в «цветущую пустыню», о том, как строились взаимоотношения политических руководителей и инженеров, исполнителей среднего и низового звена с местными жителями, тем более, что, как говорится в проекте, власть была вынуждена массово привлекать местных жителей на стройки и ликвидацию затоплений.
4. Не до конца четкой представляется и оценка большевистского проекта по ирригации Узбекистана с точки зрения различных ее последствий и аспектов — экономических, политических, социальных, влияния на менталитет и повседневную жизнь населения.
Вероятно, какие-то из вопросов просто остались за рамками текста. Тем интереснее было бы увидеть результат в форме монографии или статьи. Желаю успехов,
Ольга Никонова 
Юлия Хмелевская - 26.03.2007 13:41
Дорогой Кристиан, 
Как переводчице твоего весьма интересного текста, мне, естественно, пришлось изучить его во всех деталях, и я хочу сразу же отметить его хорошую структурированность и корректный подход к источникам. Отдавая должное тому, что, по-видимому, это лишь начальная стадия твоего проекта, я бы все же хотела высказать несколько соображений. Во-первых, не совсем понятно, что в твоей работе подразумевается под «советскостью»? «Локальные соглашения», о которых ты пишешь, на мой взгляд, были характерны для крестьян всей бывшей Российской Империи, с той только разницей, что, скажем, в Средней Полосе России они заключались по другим поводам. В этой связи возникает вопрос — не существовало ли каких-то гласно или негласно применяемых критериев этого понятия применительно именно к Средней Азии, быть может, обусловленных сугубо национальной, местной спецификой? И, во-вторых, мне кажется, было бы неплохо рассмотреть отражение ирригационной проблематики в более широком общественном дискурсе, не только на уровне передовых статей центральной прессы, но и кинематографа, театра, художественной литературы, например, ирригация Узбекистана, эксплуатировалась, в ироничном, правда, виде известным персонажем Ильфа и Петрова в их знаменитом романе «12 стульев» (1927) как типичная тема для произнесения официальных речей. А на рубеже 1920-1930 гг. сложился целый жанр художественной литературы, которую условно можно охарактеризовать как «производственные боевики», живописующие достижения коллективизации и индустриализации, где метафоры «машинерии» чередовались с «цветущими садами», см. об этом, например, Katerina Clark, The Soviet Novel: History as Ritual (Chicago: University of Chicago Press, 1981). Наверняка в них освещалась и среднеазиатские «подвиги». 
Желаю новых успехов в осуществлении проекта!
Игорь Нарский - 26.03.2007 13:36
Дорогой Кристиан,
22 марта состоялась очная дискуссия о твоем тексте. От имени участников челябинского заседания я благодарю тебя за готовность предоставить Интернет-семинару в высшей степени интересный и поощряющий к размышлениям доклад. Надеюсь, вопросы и комментарии других участников заседания ты получишь от них напрямую, без моего посредничества. Можно рассчитывать также на реакции со стороны внешних русских «завсегдатаев» нашего форума.
Твой текст я нахожу хорошо структурированным и аргументированным. Но одна мысль представляется мне ненадежной, а именно тезис о переходе Москвы в 30-е гг. от революционного просветительства в отношении среднеазиатского населения к экономическому цинизму («Поддержка «отсталых народностей» с помощью культурных кампаний уступила место грубому экономическому диктату. Единственным, что теперь принималось ими в расчет, стал урожай хлопка»). Мне кажется, это утверждение упрощает ситуацию и переоценивает возможности московского руководства произвольно менять политическую линию. Твой тезис игнорирует дискурс, возникший в 20-е и 30-е гг. за пределами Средней Азии, создавший обширную культурную продукцию (включая детскую литературу) и романтизировавший советский восток. Его невозможно было запретить. Если его не учитывать, невозможно понять энтузиазм и живую готовность молодежи в 50-е гг. броситься на хозяйственное и культурное освоение Казахстана. Я бы скорее говорил о том, что в 30-е гг. объем собранного хлопка становится важным критерием успеха цивилизаторской миссии в Средней Азии.
Christian Teichmann - 23.05.2007 00:43
Antwort auf die Kommentare 22. Mai 2007
Fuer die anregenden Kommentare und die vielseitige Kritik bedanke ich mich genauso herzlich wie fuer die wunderbare Uebersetzung und ganz generell, fuer den Enthusiasmus der Cheljabinsker Kollegen, dieses Internet-Seminar zu betreiben. Fuer mich ist dieses Seminar immer wieder eine Quelle von neuem Wissen und fuer interessante Fragestellungen. In der Antwort auf die Kommentare will ich mich kurz fassen, die meisten Ihrer Anregungen haben mir wichtige Anstoesse zum weiteren Nachdenken gegeben und werden in die Arbeit einfliessen. Die Fragen moechte ich in drei Punkten zusammenfassend beantworten:
1. Kontinuitaeten
Die Kontinuitaet zwischen der Zarenzeit und der fruehen Sowjetzeit ist eindeutig. Sie wurde von zwei Gruppen getragen: den Ingenieren und den «Turkestanern» (Russen, die schon vor der Revolution in Zentralasien gelebt hatten). Obwohl die Parteifuehrung in Taschkent Vorbehalte gegen beide Gruppen hegte, war die Kooperation zwischen ihnen und den Bolschewiki in den zwanziger Jahren erfolgreich und wirkte auch in die dreissiger Jahre hinein. Ebenso wussten die Basmaиi, die Rebellen gegen die Herrschaft der Bolschewiki in Zentralasien, das Wissen der Ingenieure zu schaetzen. Morde an Ingenieren waren in den zwanziger und dreissiger Jahren sehr selten, technische Einrichtungen zur Bewaesserung wurden ebenfalls selten zerstoert, da dies angesichts der sowjetischen Lebensmittelsituation automatisch Hunger verhiess, und Popularitaetsverlust.
Eine andere Art von Kontinuitaet ergibt sich durch den Fakt, das Neuerungen in einem Bewaesserungssystem immer und ueberall auf der Welt dieselben Folgen haben (so beschreibt es zum Bespiel der Historiker Joachim Radkau in seinem Buch «Natur und Macht»): Bewaesserung bringt einerseits groessere Nutzungsflaechen und gute Ernteertraege, andererseits fuehrt sie zu einem Anstieg des Grundwasserspiegels und Bodenversalzung. Diese Probleme bestanden vor 1917 und die Revolution brachte in diesem Bereich keinerlei Veraenderung. 
Auch die Baumwolle stand schon vor 1917 im Visier der russischen Regierung. Der Wunsch nach Unabhaengigkeit von Baumwollimporten aus dem Ausland fuehrte zu gross angelegten Entwicklungsprojekten in diesem Sektor, bei denen auch Bewaesserung eine wichtige Rolle spielte. Fuer die Regierung und die russischen Unternehmer war der Ausbau des Baumwollanbaus ein Zeugnis fuer den Erfolg der Kolonisierung Turkestans. Russischer Kolonialismus und die Baumwolle waren seit den 1880er Jahren eng verbunden. Wenn man fuer die 1930er Jahre von Baumwolle als Erfolgsindikator fuer die zivilisatorische Mission spricht — ein Terminus, der zur Beschreibung von Kampagnen der kulturellen Durchdringung von kolonialen Peripherien entwickelt worden ist, muesste man darueber nachdenken, wie der Stalinismus der spaeten dreissiger Jahre zur kolonialen Geschichte Russlands in Zentralasien vor 1917 steht.
2. Zentrum und Peripherie
Der Bau des Grossen Ferghana-Kanals 1939/40 hatte seine eigene usbekische Spezifik. Zwar waren alle Mittel zum Bau in Moskau genehmigt worden, Schriftsteller und Kuenstler (darunter Sergej Eisenstein) reisten wie gewohnt zu der Grossbaustelle. Trotzdem war der Kanal auch ein persoenliches Projekt Usman Jusupovs. Denn der Bau fiel in eine Phase, als nach Kritik auf dem 18. Parteitag andere hydrologische Grossprojekte (namentlich an der Wolga) eingestellt wurden (vgl. dazu die Arbeiten von Klaus Gestwa). In Usbekistan jedoch bluehte der Bau von neuen Kanaelen und Staudaemmen zwischen 1938 und 1941. Ob die Propaganda dieser Zeit sich auf den Entschluss von Jugendlichen in den fuenfziger Jahren auswirkte, in die kasachische celina zu fahren, bleibt dahingestellt. (Bei den Personen, die ich kenne, war die Entscheidung fuer die celina eher eine Entscheidung, bei einem Grossprojekt mitzuarbeiten und neue Chancen zu nutzen — egal, ob in Sibirien, dem hohem Norden oder Zentralasien.) 
Den Funktionaeren und den aus Zentralasien Berichtenden «Unkenntnis und Mangel an Erfahrungen» vorzuwerfen, ist sehr pauschal (Gegenbeispiele sind Figuren wie Nikolaj Paskuckij in Turkmenistan, vgl. auch die Angaben zu Bekkers Biographie im Text, Anm. 25). Die Frage nach der Modernitaet des Stalinismus kann man nur beantworten, wenn man zu verstehen versucht, wie Funktionaere wie Bekker ihre Umgebung sahen. Verblueffend und interessant ist die Doppelgesichtigkeit seiner Ausfuehrungen: Einerseits kritisiert er als bolschewistischer Modernisierer das Bewaesserungssystem wegen seiner Ineffizienz, wie dies auch heute Gang und Gebe ist, wenn ueber die Bewaesserungssysteme Zentralasiens geschrieben wird. Andererseits entpuppt er sich in seiner Rede mit seiner Rhetorik gegen «Schaedlinge und Feinde» und die «Rueckstaendigkeit» als ratloser Stalinist, der mit seinem Latein ans Ende gekommen schien. 
Die wichtigste Frage, die sich auch viele in meinen Quellen zu Wort kommenden Personen vornehmen — ist die Frage nach den Akteuren und ihrer Position zwischen Zentrum und Peripherie. «Russen», «Bolschewiki» und «Usbeken» nach den Kriterien «Kompetenz oder Pragmatismus» abzugrenzen, fuehrt dabei nicht weiter. In der stalinschen Sowjetunion bestand ein strukturelles Misstrauen zwischen Zentrum und Peripherie, das nur mit Hilfe von institutionen- und raumuebergreifenden Patronagenetzwerken gemildert werden konnte. Die Beziehungen zwischen Zentrum und Peripherie lassen sich schwerlich ohne diese Patronagenetzwerke verstehen. Wenn in der Kommunikation innerhalb dieser Netzwerke alles andere neben der Baumwollfrage verblasst (wie im Text man am Beispiel Stalins gezeigt), dann ist das ein Indikator fuer eine merkliche Veraenderung zwischen den Zentrum-Peripherie-Beziehungen. Baumwolle ist dann nicht nur Erfolgsindikator fuer die zivilisatorischen Mission, sondern auch ein Indikator fuer persoenliche Loyalitaet innerhalb des Gefolgschaftsnetzwerks. Alle Fragen werden zu einer oekonomischen Frage gemacht — der Baumwollfrage.
3. Arbeit und Widerstand
Der Begriff «Sowjetisierung» ist der Perspektive geschuldet, aus der Sergej Poljakov 1989 in seinem Buch «Tradicionalizm v sovremennom sredneaziatskom ob «иestve» die usbekische Gesellschaft beschrieb. Er zeigte, dass die sowjetische Modernisierungspolitik in der Wirtschaft, den Familienstrukturen und der Lebensweise vollstaendig gescheitert war. Diese Analyse passt gut zu westlichen Interpretationen von Bauerngesellschaften in der Modernisierungsphase, wie etwa dem vielzitierten Buch «Weapons of the Weak» (1985) von James Scott. Scott schildert, wie sich Bauern durch kleine Akte des Widerstands gegen die grossen Veraenderungen wehren, denen sie durch die Modernisierung ausgesetzt sind. Die Reaktionen der usbekischen baeuerlichen Bevoelkerung auf die Kollektivierung und die Baumwolloffensive bewegte sich (nach den grossen Aufstaenden zwischen 1929 und 1932) genau in den von Scott beschriebenen Mustern. Eine wie auch immer geartete usbekische Spezifik widerstaendigen Handelns laesst sich nicht ausmachen. Viele Verhaltensweisen kennt man aus den russischen Doerfern, die Sheila Fitzpatrick ausfuehrlich beschreiben hat. Aus dieser Sicht ist Usbekistan nicht «spezifisch», sondern «repraesentativ» fuer das, was den Stalinismus ausmacht.
Fuer die Bewaesserung war die einheimische Technik wichtig. Lokales Wissen wurde von den sowjetischen Ingenieuren beim Kanalbau immer genutzt. Dass sich der Terror von 1937/38 negativ auf das lokale Wissen ueber Bewaesserung auswirkte, ist anzunehmen, da Miraben gezielt verfolgt wurden. Traditionell wurden der Kanalbau und die Pflege der Kanaele im Winter und Fruehjahr von den Maennern erledigt. Dies aenderte sich auch nach der Kollektivierung nicht. Trotzdem ergab sich durch die Kollektivierung (wie in Russland) eine Veraenderung der geschlechterspezifischen Arbeitsteilung. Dies galt insbesondere fuer die zeitaufwendige und muehevolle Baumwollernte. Man findet in den Quellen vielfach Belege, dass diese Arbeit am Ende der dreissiger Jahre vornehmlich durch Frauen und Kinder erledigt wurde. Die interessante Frage ist vielleicht nicht, warum die Maenner offenbar weniger als die Frauen auf den Kolchosfeldern arbeiteten, sondern, was sie machten, waehrend ihre Frauen Baumwolle pflueckten.
Die fuer meine Arbeit zentrale Fragestellung ist es, den Zusammenhang zwischen der sowjetischen Nationalitaetenpolitik und der Geschichte der Bewaesserung zu analysieren. Am besten ist dieser Zusammenhang in den Beziehungen zwischen Zentrum und Peripherie zu beschreiben (nicht nur Moskau, Zentralasien, sondern auch Taschkent, usbekische Regionen, etc.). Die Nationalitaetenpolitik in den zwanziger Jahren und die Investitionen in das Bewaesserungswesen brachten Entwicklung, aber auch Konflikte nach Zentralasien. Die Baumwollpolitik in den dreissiger Jahren erwies sich als aeusserst zerstoererisch. Trotzdem waere es zu kurz geschlossen, von den dreissiger Jahren zur heutigen oekologische Katastrophe in Usbekistan zu springen. Die oekologischen Indikatoren in der Region beginnen sich am Ende der sechziger Jahre zu verschlechtern, als der Einsatz von Maschinen bei Kanalarbeiten und von Duengemitteln auf den Baumwollfeldern alltaeglich geworden war. Auch die politischen Beziehungen zwischen Zentrum und Peripherie hatten sich zu diesem Zeitpunkt veraendert. Ethnologen, Geographen und Agrarwissenschaftler beschaeftigen sich mit dieser neueren Entwicklung — eine laengerfristige historische Perspektive fehlt dagegen weitgehend.
Arbeitsgemeinschaft zur juedischen und osteuropaeischen Geschichte und Kultur - 06.05.2007 18:19
Sitzungsprotokoll, 25. April 2007
Textdiskussion, Christian Teichmann (Berlin):
The Economy of Nationality. Stalinism and Irrigation in Uzbekistan, 1924-1941
Christian Teichmann setzt sich in seiner Dissertation mit der Bewaesserungspolitik der Bolschewiki in Zentralasien, vor allem in Uzbekistan auseinander. Die Arbeitsgemeinschaft hat sich mit einem Ausschnitt dieser Studie befasst und betont die grosse Relevanz des Themas. Teichmann ist hierbei eine spannende Geschichte gelungen, die den Stalinismus von der Peripherie aus beleuchtet und aufzeigt, wie die Zentralisierung in der Sowjetunion die
Entwicklung vor Ort behindert. Fuer seinen «Endspurt» zur Fertigstellung der Arbeit wuenschen wir ihm viel Erfolg.
Unser Sitzungsprotokoll wird sich mit den (vermeintlichen) Schwachpunkten des Textausschnitts befassen. Allgemein haben die DiskutantInnen festgehalten, dass eine klar strukturierte und wichtige Arbeit vorliegt. Die Kritik an Teichmanns Text richtet sich vor allem an zwei Punkte: Zum einen wurde der Begriff der Modernitaet hinterfragt, zum anderen Teichmanns Herangehensweise.
Wenn in der Sowjetunion nach Modernitaet und Grenzen der Moderne gefragt wird, muss bedacht werden, dass die Berichterstatter des Historikers in den Quellen (etwa NKVD-Berichten o.ae.) selber nicht ohne Vorurteile sind und stets Muster zu bedienen hatten: Moderne war ein Kampfwort der Bolschewiki, ein Machtanspruch mit zivilisatorischem Charakterzug. Waren die Berichterstatter nicht auch gefangen im Moderne-Diskurs der Zeit? Sowjetische Plaene beabsichtigten einzig, eben diese Moderne den sowjetischen Voelkern zu bringen: Zeigt sich das Prinzip strategischer Unterjochung? Musste es aufgrund vom Scheitern der sowjetischen Moderne an der Peripherie (hier anhand der Bewaesserungsversuche) nicht auch zwangslaeufig auf eine Ausschaltung der Peripherie hinauslaufen? Christian Teichmann spricht diese Fragen an, indem er die Quellen sprechen laesst, scheint sich aber selbst in dem Moderne-Begriff der
Sowjets verfangen zu haben. Zwar kann er glaubhaft zeigen, dass die zivilisatorische Mission letztlich in Uzbekistan gegen die Ausbeutung eingetauscht werden konnte, doch war dies ein Ergebnis der Moderne?
Teichmann geht mit dem Moderne-Begriff unklar um. Er nutzt ihn zur Abgrenzung von der Sowjetpropaganda — Anspruch und Wirklichkeit dieser, aber auch, um sowjetische Grossbauprojekte ideologisch zu legitimieren. Die Diskussion innerhalb des Kolloquiums kreiste deshalb lange um diesen vermeintlichen Zwiespalt, der unsererseits nur durch eine Konzentration auf die handelnden Menschen aufloesbar wird. Doch sprechen bei Christian Teichmann die Akteure lediglich im Rahmen des vom System scheinbar Vorgegebenen. Hier wird die Moderne nur als eine des Zentrums dichotom der Peripherie gegenueber verstanden.
Aufgebrochen werden kann diese Gegenueberstellung durch eine andere Herangehensweise, die weg von den Systemen und den Handlungen des Zentrums hin zu den an der Peripherie lebenden und von dort berichtenden Menschen fuehrt.
Genaues Hinterfragen der NKVD-Berichte, die einheimische, traditionelle Handlungen als «backwardness» bezeichnen, kann zu neuen Ergebnissen fuehren: Moderne war fuer Uzbeken nicht unbedingt ein neues Bewaesserungssystem, sondern vielmehr die Weiterentwicklung des seit Jahrhunderten bewaehrten. Warum nutzten die Bolschewiki nicht das Wissen der Peripherie — nur weil es nicht den modernistischen Tendenzen entsprach? Waren die Bolschewiki ueberhaupt faehig, ihr eigenes Handeln und Denken zu hinterfragen, denn Ernteeinbussen und offenbar falsche Bewirtschaftung des Landes durch ihre Massnahmen deuten darauf hin, dass
das sowjetische Verstaendnis von «Moderne» selbst zum Scheitern verurteilt war.
Oder hatten sie schlichtweg Angst, ihre Ideologie in Frage zu stellen?
Interessant waere auch eine Betrachtung der Bewaesserungssysteme aus heutigen oekologischen und wirtschaftlichen Gesichtpunkten. War der Kampf gegen die so genannten Feinde Ausdruck von Machtlosigkeit und Vertuschung eigener Fehler, demonstrieren doch die in diesem Abschnitt zitierten Personen (etwa Bekker) schlichtweg Unkenntnis und Mangel an Erfahrungen im Umgang mit den Uzbeken. Sie hatten Vorurteile, die aber auch relativiert wurden. Wenn etwa die Rede davon ist, dass Einheimische Wasser ueber Wege leiten, die Bewaesserung also im Kleinen durchaus funktionieren kann, dann scheint dies primaer ein Vorwurf an die Peripherie zu sein, Vorurteile der «backwardness» zu bestaetigen. Aber allein der detaillierte Bericht zeigt doch erstens alternative Bewaesserungsarten auf, zweitens das Erkennen der Bolschewiki dieser und drittens den Pragmatismus, den Menschen in der ihnen aufgezwungenen Moderne entwickeln. Diese Lesart erlaubt einen vielschichtigeren Blick auf das Ereignis, als es Christian Teichmann getan hat. Ohnehin kommen die Uzbeken in seiner Untersuchung zu kurz. Wenn hierzu die Quellen wohl fehlen, sind die Einstellungen der «Menschen an der Peripherie» doch — wie in obigem kurzem Beispiel — fassbar. Der Blick zwischen die Zeilen konturiert den Menschen in der Geschichte.
Insgesamt betonten die Kolloquiumsteilnehmer, mehr ueber und von den Akteuren erfahren zu wollen. Ihre Lebenswelten koennten groesseren Aufschluss ueber die Wahrnehmung der Moderne, ueber Hoffnungen und Ideale geben, die das Freund-Feind-Muster aufbrechen. Andererseits koennen die Geschichten, die uns die Akteure in den Quellen erzaehlen, auch Angaben ueber das Nichterwaehnte geben:
Was beschrieben die «men on the spot» nicht «Verschwiegen sie etwas, verstanden sie nicht»

Kurz gesagt: Christian Teichmanns Text hat eine lebhafte Diskussion ausgeloest, die vom Thema wegfuehrte und sich vor allem der historischen Herangehensweise naeherte. Ausschlaggebend war dafuer der Begriff der Moderne, der letztlich dreifach zu hinterfragen scheint: Erstens, was bedeutete Moderne fuer die Bolschewiki? Zweitens, was bedeutete sie fuer die Uzbeken und wie nahmen diese die sowjetische Moderne wahr? Drittens, was bedeutet Moderne fuer uns jetzt
arbeitende Historiker? Die Selbstreflexion ist somit staerker mitzudenken. Die Loesung des Problems sehen wir in einer lebensweltlichen Untersuchung, die von den jeweiligen Akteuren ausgeht.
Basel, 26. April 2007,
Ulrike Speinle, Martin Waelli, Joern Happel.
Igor Narskij - 26.03.2007 13:37
Lieber Christian,
am 22. Maerz fand die Diskussion ueber Deinen Text statt. Ich danke Dir herzlich im Namen der Tscheljabinsker Teilnehmer der Sitzung fuer die Bereitschaft, an unserem Internet-Seminar mit dem hoechst interessanten und anregenden Beitrag teilzunehmen. Die Fragen und Kommentare anderer Teilnehmer der Sitzung in Tscheljabinsk bekommst Du von ihnen hoffentlich direkt, ohne meiner Vermittlung. Ich rechne auch mit den Reaktionen seitens der externen russischen «Stammgaesten» unseres Forums. 
Ich finde Deinen Text gut strukturiert und ausreichend argumentiert. Eine Idee scheint mir jedoch wacklig, naemlich die These vom Uebergang Moskaus in 30er Jahren von der revolutionaeren Aufklaerung der mittelasiatischen Bevoelkerung zum wirtschaftlichen Zynismus (The support of «backward nationalities» with the help of cultural campaigns had given away to crude economic surveillance. Now, what truly counted was only the cotton harvest). Ich denke, diese Behauptung vereinfacht die Situation und ueberschatzt die Moeglichkeiten der Moskauer Leitung, die politischen Linien willkuerlich zu aendern. Deine These klammert den Diskurs aus, der in 20er und 30er Jahre auserhalb von Mittelasien entstand, in dem man umfangreiche kulturelle Prodiktion (darunter sogar Kinderbuecher) schuf und der den sowjetischen Orient romantisierte. Er konnte nicht per Dekret abgeschafft werden. Sonst kann man den Enthusiasmus und die aktive Teilnahme der Jugendlichen in 50er Jahren an der wirtschaftlichen und kulturellen Erschliessung von Kasachstan kaum verstehen. Ich wuerde eher davon reden, dass der Umfang der geernteten Baumwolle in 30er Jahren zum wichtigen Kriterium des Erfolges von Zivilisatorischer Mission in Mittelasien wurde. 
Маттиас Швартц (Берлин) — 09.06.2008 12:15
Уважаемые коллеги из Базеля и Челябинска,
спасибо за Ваши увлекательные комментарии, затрагивающее множество интересных вопросов, на которые, исходя из заданных виртуальным семинаром параметров, я смогу ответить лишь частично.
В целом при обращении к научной фантастике как историческому источнику, как и вообще к советской истории, необходимо учитывать специфику изучаемого периода. Разумеется, тексты, которые могли быть опубликованы в сталинское время, подлежали более массивной цензуре и политическому влиянию, чем сочинения периода 1920-х гг. или «оттепели». И все же из этих научно-фантастических произведений можно получить объемную информацию о том, какие научно-технические представления и великие проекты пользовались в те годы популярностью, а также — какие страхи и опасности связывались с этими проектами. Цитируемый мной текст Владимира Немцова об «огненном шаре» в тайге может быть прочитан как отчужденное представление секретных исследовательских лабораторий в сибирской тайге, которые помимо всего прочего экспериментировали с высоковзрывчатыми атомарными материалами. Тем самым научная фантастика превращалась в уникальный медиум обсуждения тех тем, которые в иных случаях держались под строжайшим секретом. В 1951 г. критик и популяризатор науки Борис Ляпунов выразил эту функцию научной фантастики в формуле «Идея не бывает секретной, хотя плод идеи часто засекречен». Все же научно-фантастические тексты позволяют узнать не только о тайных надеждах и опасениях, которые в определенное время связываются с научно-техническим развитием и открытиями, — в описаниях фантастических чужих миров вполне можно уловить практические детали, личные настроения и тогдашнюю моду как отражения советской повседневной жизни с той точностью, с какой они не могут быть показаны в реалистических рассказах. Неслучайно, литературовед Ивон Хауэлл определила произведения Стругацких 1970-80-х гг. как «апокалипсический реализм».
Советская модель «нового человека», сформулированная в сталинский период, получила в советской фантастике 1960-70-х гг. неожиданное продолжение — этот коммунистический идеал героизма без ограничений «реалистической» мотивации смог здесь достичь уровня супермена и богоподобного чудотворца. Именно эта полностью «отстыкованная» от собственно советской действительности фантастика, чье действие разыгрывалось в далеких космических мирах в глубоком будущем, приобрела некоторую популярность и сделала жанр во многом похожим на «космические оперы» американской Science Fiction. Другие авторы, напротив, подвергли этот «антропоцентризм» острой критике (см. мою монографию «Открытие космоса», вышедшую в Берлине в 2003 г.).
Именно благодаря многогранности подхода к фантастической экстраполяции этот жанр как исторический источник более плодотворен, чем другие виды беллетристики. Однако одновременно он требует осторожности, т.к. фантастические отчуждения никогда не позволяют однозначной интерпретации. К ним относятся к примеру многочисленные внутренние дифференциации, на которые указывает и Александр Фокин. Только в редких случаях они позволяют идеальнотипическую категоризацию литературного и политического полей. Хотя на основе архивных источников с помощью воспоминаний и других документов можно однозначно декодировать многие намеки на авторские намерения и политическую цензуру, однако не всегда можно ответить на вопрос, действительно ли они были восприняты читателями.
Я надеюсь, что смог ответить на пару вопросов и разжег Ваше любопытство по поводу использования научной фантастики как исторического источника.
Базельская рабочая группа — 26.05.2008 09:41
Уважаемый господин Швартц,
спасибо за Ваш текст, вызвавший среди участников обсуждения живой интерес. Работа с советской научно-фантастической литературой в качестве источника весьма увлекательна! Нам было интересно узнать нечто новое о предыстории отдельных текстов и научной фантастики в Советском Союзе в целом. Во многих случаях Вы упоминаете «нового человека», возможно, Вы в своем комментарии могли бы более подробно коснуться этой концепции. По нашему мнению, из первой главы не совсем ясно, почему все же произошла смена парадигмы. Желательно было бы также более четко обозначить главные линии статьи.
Маттиас Швартц — 16.05.2008 13:22
Уважаемые коллеги из Челябинска, благодарю Вас за интересные вопросы и комментарии!
В целом я должен оговориться, что представленная на обсуждение статья была написана для тематического выпуска журнала Института Восточноевропейской истории Свободного университета Берлина «Berliner Osteuropa-Info» — «Повседневность и идеология в реальном социализме». (См.: BOI 23 (2005); URL: www.oei.fu-berlin.de/publikationen/boi/23_boi/index.html). Поэтому необходимо было осветить специфические вопросы: насколько советская научная фантастика реагировала на предъявленные к ней идеологические претензии и одновременно отражала в своих историях определенные особенности повседневности.
Конечно, как жанр литературы научная фантастика не являлась простым отражением ни идеологии, ни повседневности в реальном социализме. Она облекала их в особую характерную для нее художественную форму — форму научно-фантастических историй. На основе топоса чуда я попытался показать, каким образом это происходило в различные периоды времени. Ибо чудо, как я уже кратко отметил, в культурно-историческом смысле всегда выполняло функцию трансформации повседневного, обыденного и знакомого в нечто необычное, сенсационное и неуловимое. В религиозном толковании эта трансформация традиционно описывалась как воздействие внеземной, трансцендентальной, божественной силы. Однако параллельно, самое позднее с эпохи Ренессанса, всегда существовало противоположное движение, которое пыталось расколдовать чудо как воздействие рационально объяснимых посюсторонних сил (см., например: Daston, Lorraine. Wunder, Beweise und Tatsachen: Zur Geschichte der Rationalitaet. Frankfurt am Main: Fischer, 2001.).
Именно эту материалистическую концепцию чуда с помощью научных обоснований пытался этаблировать в Советском Союзе Максим Горький. Естественно, сама концепция, всегда имела однозначную идеологическую направленность: на основании технических и научных чудес социалистического строительства следовало показать, как в отличие от «фальшивых» религиозных чудес они оказывают людям реальную «посюстороннюю» помощь в быту. Наряду с этими совершаемыми людьми чудесами в концепции всегда присутствовали подразумеваемые «чудеса природы», которые только на первый взгляд казались «чудесными», но при точном рассмотрении могли быть рационально объяснены человеком. В качестве подобного мотива «подразумеваемого» природного чуда, который еще только подлежит объяснению, в научной фантастике первоначально рассматривались «фантастические» проявления внеземного, метеориты, кометы и другие «гости из космоса». Так как космос культурно-исторически тесно связан с божественным, сверхземным, трансцендентным, он показался мне вполне подходящим для анализа происхождения понятия чуда. На примере «космических встреч» на основании избранных научно-фантастических текстов я попытался показать, как в послевоенное время рационалистическая концепция чуда постепенно сменялась иной концепцией, следующей иррациональным и религиозным образцам объяснения. Увеличение роли последних в том жанре, который изначально определялся как «научный», кажется мне символичным для стагнации и демонстрирует, насколько хрупкой стала идеологическая надстройка в Советском Союзе уже в к. 1960-х гг.
Теперь к отдельным замечаниям, которые затрагивают большой спектр вопросов:
— К вопросу о специфике советской научной фантастики. Естественно, советское восхищение космосом в 1950-60-х гг. находится в тесной связи с интернациональным развитием, т.к. период оттепели был временем относительной открытости, а «состязание в беге к Луне» — центральной составляющей холодной войны. (Из последних работ см.: Dick, Steven J.; Launius, Roger D. (Hg.): Societal Impact of Spaceflight, Washington D.C. 2007). В последние годы культурная история холодной войны усиленно занималась этим вопросом и пришла к выводу, что многие аспекты холодной войны в большей степени соответствовали духу времени по обе стороны от «железного занавеса», чем представляли собой специфику той или иной системы. Это относится, разумеется, и к научной фантастике и ее аналогу — Science Fiction. Однако именно в случае научной фантастики этот аспект мне не кажется столь уж интересным, ибо тем самым легко теряются из вида захватывающие истории. Разумеется, любой вид литературы (и особенно фантастика) уводит от реальности и никогда не существует вне политического и идеологического поля. Для меня же (в духе С. Гринблаттса) важна реконструкция «поэтики культуры». А именно понимание Science Fiction в американской популярной культуре и научной фантастики в Советском Союзе позволяет показать совсем разные поэтики и концепции жанра. Возьмем лишь пример «чуда». В американском генезисе жанра, где в 1930-х гг. в целом утвердилось обозначение «Science Fiction», центральной составляющей дефиниции стало иррациональное чудесное, сверхприродное, непривычное, что отразилось в заголовках популярных журналов: «Amazing Stories», «Science Wonder Stories», «Weird Tales».
— к выбору авторов и хронологических рамок. При их определении я ориентировался, прежде всего, на критерий популярности авторов у критиков и читателей в определенные периоды. В эпоху позднего сталинизма Немцов, бесспорно, являлся влиятельнейшим автором литературного цеха, даже если его почти никто не читал. Имя Ефремова связано с прорывом в космос, а Стругацкие в 1960-е, а также в 1970-х наряду с Киром Булычевым являлись популярнейшими авторами. Определенную роль при выборе сыграла также известность авторов в Германии. Мне показалось интересным, что именно столь разные стилистически и тематически авторы как Булычев и Стругацкие проводили столь сходные концептуализации чуда. Это говорит в пользу возможности обобщения их представлений. Действительно, в моей статье полностью отсутствует период 1980-х гг. Они остались вне моего внимания, т.к., по моему мнению, для моего главного аргумента (возвращение религиозного понятия чуда) до времени перестройки не произошло существенных смещений. Указание на современных авторов, напротив, было задумано лишь как связующее звено с современностью. Конечно, за 20 лет произошла масса изменений.
— указание на необходимость учета других медиумов чрезвычайно важно. Однако я думаю, именно в случае научной фантастики телевидение и кино не представляли серьезной конкуренции для ее популярности. Сам жанр с конца 1960-х до 1980-х гг., как и рок-музыка и клуб самодеятельной песни, превратился в широко распространенную популярную культуру с собственным читательским клубами, семинарами, фестивалями и книжными ярмарками.
— к публикации иностранных авторов. Это чрезвычайно интересный вопрос, на который кратко можно дать три ответа. 1.) существовали так называемые «классики жанра», к которым относились Верн и Уэллс (последний уже при жизни, после своего интервьюирования Сталина в 1934 г.). Из-за их неудобной популярности среди юных читателей, а также из-за первоначального отсутствия «собственной» продукции сравнимой степени признания они снова и снова переиздавались в Советском Союзе даже в 1930-е гг. и в период ждановщины, несмотря на значительные идеологические сомнения (сюда относятся также авторы приключенческой литературы: Стивенсон, Лондон, Майн Рид). 2.) Существовала группа современных зарубежных авторов, произведения которых с конца 1920-х до конца 1950-х практически не переводились. Только с конца 1950-х гг. пытались по мере политической возможности постепенно переводить хотя бы «лучших» и знаменитейших авторов, чтобы сделать доступными русскому читателю произведения Азимова, Бредбери, Кларка или Воннегута. Знаменитейший пример этому — 25-томное издание «Библиотека современной фантастики» (1965-1973), объединившая в себе как западных, так и социалистических авторов. 3.) Конечно, можно исходить из предположения, что многие авторы и критики различными путями получали и читали бесчисленные неопубликованные в Советском Союзе произведения.
— к расширению исследовательского поля. Большое спасибо за замечания. Что касается биополитических утопий и научных идей 1920-х гг., существует множество точек соприкосновения с послевоенным периодом. Продление жизни — это именно тот мотив, который проходит сквозь весь период существования советской фантастики с переменной конъюнктурой. Что касается «страшного будущего», Вы совершенно правы, оно могло быть только на Западе или «в историческом обличии», хотя читателю было понятно, что речь идет о собственном будущем в фантастическом образе.
Я надеюсь, что смог ответить на пару вопросов, и буду рад дальнейшим замечаниям и комментариям.
← Предыдущая Следующая → 1 2 3 4 Последняя
Показаны 1-15 из 356